Здесь я не привожу материал, на котором основывала свои интерпретации. В общем и целом, я показала пациенту, как нам относиться к войне, постоянно бушующей между ним и мной, что продемонстрировано в сновидении тем, как он стремится повернуться спиной к совещанию, происходящему за столом, — к работе, которая происходит у нас сеанс за сеансом. Когда он выглядывает наружу, зная, что что-то не так (как в случае с вертолетом), то видит аналитика, то есть меня — два самолета, две руки, груди, что охраняют его, пытаясь помочь, — но он поглощен наблюдением за другим аспектом ситуации, глядя, как часть его самого, пилот, попав в беду, выпадает наружу и умирает — это заманчивый мир его мазохизма. Давая такую интерпретацию, я подразумевала, что N предпочитает поглощенность ситуациями болезненного крушения, обращению за помощью и прогрессу, которыми не интересуется.
В тот момент казалось, что в ходе сеанса N был затронут этими интерпретациями и почувствовал значимость своей очарованности мазохизмом. На следующий день он пришел со словами, что сеанс и работа над сновидением разбередили ему душу. То в одном ключе, то в другом N говорил о вчерашнем сеансе и своей обеспокоенности сражением, о том, как ужасно он себя чувствует, и что бы не происходило в анализе, он каким-то образом всегда впадает в некое отторжение и сражение. Далее он говорил о том, что осознает значимость охватывающего его в этих случаях возбуждения. Затем N рассказал о различных событиях дня. Это звучало как инсайт, почти как озабоченность. В каком-то смысле это и был инсайт, но его интонации, монотонные, почти скучные, создали у меня впечатление, что все сказанное было позаимствованным, почти так, будто этот кажущийся инсайт использовался против прогресса на сеансе — словно бы разворачивалась особенная тихая война против меня, что я ему и продемонстрировала. Пациент угрюмо ответил мне: «Похоже, никакая моя часть в действительности не хочет работать, сотрудничать» и т. д. … Я услышала, что начинаю показывать ему, что это не вполне так, поскольку он ведь ходит на анализ — и затем поняла, что, конечно же, веду себя как его позитивная часть, словно бы эта часть, способная познавать и работать, была спроецирована в меня и таким образом я оказалась в ловушке: либо я сама проживаю эту позитивную часть, а он не несет ответственности за нее или за ее признание, либо я вынуждена согласиться с тем, что никакая его часть в действительности не хочет сотрудничать и т. д. В любом случае выхода не было.
Мой пациент признал это, сказав, что ничего не может с этим поделать. Он вполне осознает ситуацию, но чувствует себя подавленным, он понимает, что я имею в виду… Сеанс все больше замыкался на представлении о его понимании вкупе с неспособностью что-либо предпринять. (Эта картина, я думаю, частично воспроизводила то, что описывало вчерашнее сновидение: его зачаровывало наблюдение за пилотом, который вот-вот должен был утонуть, а я, как самолет высоко в небе, ничем не могла помочь. Сейчас же его зачаровывали собственные слова, наподобие «я понимаю, но не могу ничего с этим поделать». Теперь сон проживался в переносе.)
Я показала N, что он активно загоняет меня в ловушку с помощью такого типа реплик — что само по себе является демонстрацией продолжающейся, между нами, войны. Немного поговорив об этом так и эдак, мой пациент «без всякой видимой причины», как он выразился, вспомнил эпизод с сигаретной коробкой: когда он учился в интернате и чувствовал себя очень несчастным, он часто брал жестяную или картонную коробку и чрезвычайно тщательно обтягивал ее холстом. Затем он вырывал из книги страницы, а свою сигаретную коробку прятал под обложкой. Потом он в одиночестве уходил из школы, садился, например, под бузиной [elder bush] и курил; так он начал курить. В этой истории его одиночество рисовалось очень отчетливо. Чуть позже он добавил, что никакого реального удовольствия сигареты ему, похоже, не доставляли.
Я показала N, что на мой взгляд, затруднение заключается в его отклике на мою демонстрацию того, как он загоняет меня в ловушку такими замечаниями, как «похоже, никакая моя часть не хочет сотрудничать» и т. д. Он понимал, что чувствует некоторое возбуждение от сражения и срабатывания ловушки, но действительно важно было то, что это возбуждение очень существенно уменьшилось в ходе последних сеансов — и вообще за последний год. Теперь его гораздо меньше захватывает это возбуждение, но он не может от него отказаться, поскольку это значило бы уступку старшим [elders], то есть мне (указание на то, как он сидел под бузиной) — на самом деле он не получает особого удовольствия от курения, однако втайне, втихую должен продолжать курить. Таким образом, теперь, в переносе, проблема заключалась не столько в удовольствии от возбуждения, сколько в распознании и признании его продвижения вперед, что значило бы также, что он собирается отказаться от некоторого удовольствия от моего поражения. N, как вы помните, в начале сеанса охотно говорил о том, что в нем плохого, о садизме или возбуждении, но не о своем продвижении вперед, и до сих пор он не собирался уступать в этом пункте и наслаждаться улучшением самочувствия (в терминах вчерашнего сна это означало признать помощь со стороны рук, самолетов, и воспользоваться ею).
Мой пациент был склонен согласиться со всем этим и затем сказал, что кое-что изменилось на последнем отрезке сеанса. Он понял, что в настроении его произошли сдвиги, ощущение тупика и безысходности исчезло, и теперь он чувствует печаль, возможно, обиду, как будто я, аналитик, не уделила должного внимания актуальному воспоминанию об эпизоде с сигаретной коробкой, которое ему кажется ярким и значимым, словно бы я ушла от этого воспоминания слишком быстро. Я вернулась к этому воспоминанию и рассмотрела его ощущение того, что я пропустила здесь нечто важное. Я также напомнила N, как он подчеркивал свое возбуждение, тогда как я чувствовала, что большая часть связанного с этим удовольствия на самом улетучилась, как и в случае с отсутствием удовольствия от курения. Но я также продемонстрировала ему, что обида вызвана переменой в его чувствах, когда прошло его неприятное ощущение тупика.
N согласился, но добавил: «Все же я думаю, вы ушли слишком быстро». Он признавал, что частично его обида может быть связана с тем изменением, достичь которого позволил ему анализ — избавиться от чувства тупика — но «слишком быстро», как он объяснил, значило, что я, аналитик, как будто стала кем-то вроде Крысолова с волшебной дудочкой, и он допустил, чтобы я вытащила его за собой.
Я указала на то, что звучит это так, будто N чувствует, что на самом деле я не проанализировала его проблему застревания в тупике, но вытащила его из его позиции с помощью соблазна. Я вытянула его по своей инициативе — это было похоже на то, как он чувствовал себя в детстве соблазненным матерью. (Вспомните более ранний материал, когда N был убежден, что я и его мать питаем к нему особое чувство.) Он быстро, очень быстро добавил, что в тот момент существовал также другой страх, страх захваченности возбужденными теплыми чувствами, подобными чувству, которое он обычно называл «щенячьим».
Теперь я показала своему пациенту, что обе этих тревоги, тревога соблазнения его мною с целью выманить из предшествовавшего душевного состояния и его страх собственных позитивных, возбужденных, младенческих или щенячьих чувств, возможно, нуждаются в дальнейшем рассмотрении. Это были старые тревоги N, которые представлялись важными и раньше, но я полагаю, что в данный момент они использовались так, что он мог спроецировать их в меня, чтобы не контейнировать, не переживать, не выражать актуальные добрые чувства. В особенности это касалось душевного тепла и благодарности, которые возникали в ходе последней части сеанса (и были связаны, думаю, с произошедшим во сне осознанием готовности помочь тех самолетов, что находились высоко в небе). И тут, перед самым концом сеанса, мой пациент согласился со мной и вышел из кабинета — очевидно взволнованный.
Я привожу этот внешне банальный материал, чтобы подчеркнуть ряд моментов, которые, на мой взгляд, представляют интерес в использовании переноса. Во-первых, то, как сон раскрывает свое значение совершенно точным образом, когда он проживается на сеансе, где мы наблюдаем особенную и добровольную поглощенность пациента страданием и проблемами, но не его встречу со стремящимися помочь, деятельными объектами: самолетами, которые сведены к минимуму, стали крошечными. От анализа, интерпретаций, грудей пациент отворачивается именно тогда, когда они распознаются как питающие и оказывающие помощь. Их стремление помочь распознается, но против этого мобилизуются старые проблемы, именуемые возбуждением, негодностью, нежеланием сотрудничать. Пациент усматривает позитивные аспекты своей личности, но его способность с душевной теплотой двинуться навстречу объекту быстро искажается и проецируется в меня, это я вытягиваю его и соблазняю. Но положение дел в целом хитроумно маскируется, как сигаретная коробка в книге (возможно, здесь имеются в виду старые книжные ассоциации, которые уже не обладают значительным смыслом). Однако пациент действительно знает, что он не получает удовольствие от деятельности. Здесь мы устанавливаем особое значение символов и можем усмотреть их в переносе. Я полагаю, пациент достигает инсайта, осознавая то, что в значительной степени является выбором между движением навстречу объекту-помощнику и впадением в отчаяние (его защиты мобилизуются, и он идет по второму пути, пытаясь втянуть аналитика в критиканство и упреки), в свою мазохистическую защитную организацию. Работа продолжается, и мы видим, что эти защиты ослабляются, так что пациент действительно оказывается способным признать облегчение и душевную теплоту. Далее, когда N уже может признать объект-помощник, он становится способным установить с ним отношение и интернализовать его, что приводит к последующим внутренним сдвигам.
Думаю, что помимо этого в данном случае мы можем видеть, насколько перенос наполнен значением и историей — историей того, как пациент отворачивается (и я подозреваю, всегда отворачивался) от своих хороших питающих объектов. Мы видим признаки того, как он, проецируя свою любовь в мать и меняя ее направление, добился закрепления образа матери как соблазнительницы, — эта тревога в некоторой степени все еще относится к женщинам вообще. Конечно, можно добавить, что мать N вполне могла соблазнять своего младшего сына, но мы можем наблюдать, как он этим воспользовался. Вопрос о том, когда интерпретировать такие сюжеты и интерпретировать ли их вообще — чисто технический, и здесь я затрагиваю его лишь поверхностно. Основной предмет моего внимания в данной статье -перенос как взаимоотношение, в котором все время что-то происходит, но мы знаем, что это «что-то» основывается на прошлом пациента и взаимоотношении с его внутренними объектами или c его убеждениями относительно этих объектов и того, на что они были похожи.
Я думаю, нам необходимо устанавливать для наших пациентов связи между переносом и их прошлым, чтобы помочь им выстроить ощущение своей непрерывности и индивидуальности, добиться некоторого отстранения и таким образом помочь им освободиться от более раннего и более искаженного ощущения прошлого. Здесь возникает множество проблем, как теоретических, так и технических. Например, способен ли пациент обнаружить в переносе объект с хорошими качествами, если он никогда не переживал его в младенчестве? Я в этом сомневаюсь; подозреваю, что, если пациент не встречал в младенчестве объект, на который он мог бы возложить хоть немного любви и доверия, он не придет к нам в анализ. Он будет следовать своим путем психотика в одиночестве. Однако, отслеживая движение и конфликт в переносе, мы способны вновь во взаимоотношении с нами оживить чувства, против которых была выстроена глубокая защита или которые переживались лишь мимолетно, и мы даем им возможность обрести более прочные корни в переносе. Мы не являемся совершенно новыми объектами; я полагаю, что мы становимся значительно более сильными объектами, поскольку в переносе проработаны сильные и глубокие эмоции. Движение этого типа я стремилась продемонстрировать у N, чье душевное тепло и способность ценить хорошее через некоторое время несомненно ожили. Ранее, как я убеждена, они были более слабыми и при этом гораздо более отдаленными, теперь же эти эмоции оказались освобожденными и укрепленными, и картина объектов пациента соответственно изменилась.
Существует также вопрос о том, когда и как полезно интерпретировать отношение к прошлому, реконструировать его. Мне чувствуется, что важно не устанавливать эти связи в том случае, если при этом прерывается то, что происходит на сеансе, т. е. когда возникает нечто вроде пояснительного обсуждения или упражнения. Лучше подождать, пока спадет напряжение и пациент обретет достаточный контакт с собой и с ситуацией, чтобы захотеть понять и помочь в установлении связей. Но, разумеется, даже это может быть использовано в качестве защиты. Однако все это технические вопросы, которые я здесь не обсуждаю.
Теперь я хочу вернуться к моменту, о котором упоминала выше, когда говорила о переносе как месте, где мы можем наблюдать не только природу используемых защит, но и уровень психической организации, в рамках которой действует пациент. В качестве иллюстрации я приведу фрагмент материала, полученного от пациента, которого я буду называть С, личности которого были присущи обсессивные черты, и на его жизнь накладывались строгие ограничения, степень которых он не осознавал до начала лечения. У меня стало создаваться впечатление, что под обсессивной структурой, контролирующей, высокомерной и ригидной, залегает, по существу, фобическая организация. Я постараюсь свести излагаемый материал к абсолютному минимуму.
На этой неделе С попросил меня начать сеанс в пятницу на четверть часа раньше (это мой первый по расписанию сеанс), чтобы успеть на поезд — ему нужно было ехать на работу в Манчестер. В пятницу он с чрезвычайной, обсессивной обстоятельностью описывал свое беспокойство по поводу опоздания на поезд, попадания в пробки и т. д. — а также предпринятые против этих неприятностей меры. Кроме того, он обсуждал тревогу об утрате членства в клубе (поскольку не ходил туда), и говорил о друге, который несколько холодно общался с ним по телефону. Подробные интерпретации, касающиеся его ощущения себя ненужным в связи с выходными, ощущения, что его куда-то не пускают, потребности не уходить, но остаться здесь или быть запертым внутри, казалось, не встретили у него отклика или никак не помогли. Но когда я продемонстрировала ему его потребность быть внутри, в безопасности, он начал говорить, теперь совершенно в ином духе, плавно, о том, как напоминает эта проблема его затруднения при смене работы, переезде на новое место работы, покупке новой одежды, как он привязан к старой одежде, хотя ее осталось совсем немного. Та же самая проблема со сменой машины. …
В этот момент, думаю, возникла интересная вещь. Все, что он говорил, казалось справедливым и важным само по себе, но мысли больше не продумывались: они стали словами, конкретными аналитическими объектами, в которые он мог погружаться, оказываться втянутым, как если бы они были неким психическим приложением к физическому телу, в которое он уходил на сеансе. Можно было избежать вопроса об обособлении, как физическом, так и психическом, поскольку наши идеи можно было переживать как совершенно согласованные, и он ретировался в них. Когда я указала С на это, он испытал потрясение и произнес: «Когда Вы это сказали, мне на ум пришел Манчестер, словно бы в меня воткнулся нож». Я подумала, что движение ножа — это не только вталкивание мною реальности назад в его ум, но также прохождение ножа между ним и мной, обособливающее нас друг от друга и заставляющее С осознать, что он — другой и находится вовне, и это немедленно вызвало у него тревогу.
Я привела этот материал, чтобы показать, как интерпретации обсессивного контроля и попыток пациента поддержать себя и меня, затем интерпретации его потребности избежать обособления, новых вещей и т. д., и находиться внутри, не переживались как пояснения, оказывающие помощь, но использовались как конкретные объекты, части меня, в которые он мог защитным образом углубиться, отгораживаясь от психотических тревог более агорафобического типа, ассоциирующихся с отделением. Это давало возможность наблюдать, как два уровня функционирования — обсессивный в качестве защиты от фобического — проживались в переносе, и когда я затронула более глубокий слой, указав на плавное защитное использование моих слов, пациент ощутил мои интерпретации как нож, и в переносе вновь возникли тревоги. В некотором смысле данный материал сопоставим со случаем, который мы обсуждали на семинаре. В подобных ситуациях, если интерпретации и понимание остаются на уровне отдельных ассоциаций, не касаясь тотальной ситуации и способа использования аналитика и его слов, мы обнаружим, что нас втягивают в псевдо-зрелую или более невротическую организацию, и мы теряем из виду более психотические тревоги и защиты, которые проявляются, когда мы принимаем в расчет тотальную ситуацию, отыгрываемую в переносе.
В данной статье я сосредоточиваю свое внимание на том, что проживается в переносе, и в последнем примере, как и в начале, я пыталась показать, что интерпретации редко выслушиваются исключительно как интерпретации, за исключением тех случаев, когда пациент близок к депрессивной позиции. Тогда интерпретации и сам перенос становятся более реалистичными и менее нагруженными фантазийным значением. Пациенты, оперирующие более примитивными защитами расщепления и проективной идентификации, склонны «слышать» наши интерпретации или «использовать» их по-другому. То, как они «используют» или «слышат», как и различие между этими двумя понятиями, необходимо распознавать, если нам надлежит прояснить ситуацию переноса, состояние Эго пациента и правильность или неправильность его восприятий. Иногда пациенты слышат наши интерпретации в более параноидном ключе, например, как критику или нападение. С, оказавшись поглощенным моими мыслями, услышал интерпретации относительно Манчестера как нож, воткнутый в него — и между нами. Иногда ситуация кажется похожей, хотя и несколько иной: пациент выглядит ошеломленным интерпретацией, но фактически слышит и понимает ее правильно, хотя это и происходит бессознательно — он активно использует интерпретацию, добиваясь вовлечения аналитика.
N, полагаю, не слышал мои интерпретации относительно вертолета как жестокие или суровые, но бессознательно использовал их, мазохистически укоряя, бичуя и истязая себя, и таким образом в своей фантазии использовал меня как палача. В другом случае, если вернуться к С, пациент, расслышав определенную часть моих интерпретаций и правильно восприняв их значение, использовал эти слова и мысли, не размышляя, но бессознательно с ними взаимодействуя: погружаясь в них и стремясь вовлечь меня в эту деятельность, жонглируя словами, но реально не вступая с ними в коммуникацию. Подобные типы деятельности не только окрашивают, но и структурируют ситуацию переноса и имеют важные последствия в отношении техники.